Главная
Регистрация
Вход
Четверг
28.11.2024
13:06
Приветствую Вас Гость | RSS
Записки Птеродактиля
Сайт Ирины Гавришевой

Меню сайта

Категории
Мысли вслух [63]
Размышления о жизни и вещах, происходящих в ней.
О людях [31]
Записки птеродактиля о людях, а чаще всего больше чем просто людях, встретившихся на пути.
Мои дети [14]
Записки и прочее о моих подопечных
Родом из детства [24]
Детские воспоминания
Птеродактиль - путешественник [13]
Путевые заметки
Разное [10]
Мое - всякое и разное
Не мое [23]
Интересные статьи, притчи и т. д.
Пресса [29]
Статьи и сюжеты обо мне или со мной в СМИ

Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0


Реклама

Форма входа


Поиск

 Каталог статей 
Главная » Статьи » Не мое

Татьяна Краснова - Приоткрыть окно - часть 2

Продолжение, начало - тут

В конце сентября вы с мамой собираетесь в Питер.

В этом городе у вас нет ни единой знакомой души.

Вот что забавно: я знаю немало взрослых умных людей, которые при упоминании Интернета поджимают губы и цедят презрительно: «Помойка».

Я живу в сети много лет, большая часть дорогих мне людей найдена именно там, на бесконечных анонимных просторах.

Поверьте мне, это чудо. Настоящее чудо.

Рождественский сочельник, за два часа до начала мессы я сижу в кафе, за окнами метет метель, мороз, и из метельной темноты ко мне приходят незнакомые люди (незнакомые, но почему-то невероятно красивые все до одного!) и приносят деньги на операцию для пятилетней таджички с опухолью мозга, и я в сотый раз борюсь с желанием поймать за руку и спрашивать, глядя в глаза: «Кто ты? Как это вышло, что ты бросил дела, замотался в свитера и шарфы, ехал через весь город ради маленькой дочки таджикской посудомойки — если завтра не ляжет на операционный стол, то умрет? Как это может быть в этом безумном мире и ненормальном городе, где всякий за себя?».

Неужели это все правда, настоящая правда — про волхвов и Рождество?

И можно — прости мне, Господи, это дерзкое сравнение — повесить в Интернете маленькую звездочку, и из темноты придут люди?

Интернет

В хосписе умирает ребенок. Девочка.

Слава Богу, обезболена. Но ничего не хочет и все время молчит. Волонтер Лена умудряется с ней поговорить. Само по себе чудо. Девочке лет шесть, и больше всего в той, нормальной жизни она любила конфеты — цветное драже в ярких пакетиках. А недавно ей рассказали, что такое драже бывает не в пакетиках, а в упаковках в виде игрушек. Пластмассовый чудик, свернешь ему голову, а там — драже. И вот ей бы так хотелось…

Глупости, конечно. Можно обойтись.

Но я даже не стану вас просить представить себе, что эта глупость, кажется, по­следнее, чего хочет ваш ребенок.

Лена тут же, в хосписном коридоре, выходит с телефона в Интернет и выясняет, что купить человечка с конфетной головой в Москве нельзя. Их специально изготавливают для сети магазинов «Дьюти Фри», и только в аэропортах, в ничейных зонах, их продают пролетающим мимо, красивым, здоровым и благополучным…

Я пишу просьбу в блоге: вдруг кто летит?

Через час — десяток комментариев:

— Сегодня вечером вылетаю из Стамбула.

— Через три часа лечу из Женевы…

— Дозвонилась мужу в аэропорт, час до посадки, летит из Токио, уже купил…

К ночи в хосписе появляются люди с пакетами из «Дьюти Фри».

Девочка хохочет, разглядывая десятки разноцветных уродцев с конфетными головами. Хохочет — впервые за долгие месяцы…

В одной из московских клиник мальчишка мечтает о тракторе. Это какой-то особенный немецкий игрушечный трактор, он совсем как настоящий, у него гусеницы и руль, и в нем сидит маленький тракторист, это лучший из всех тракторов, и его нет в продаже. Есть кран, и грузовик есть, а трактора нет. А надо — трактор.

Не проходит и десяти минут, и в комментариях в блоге я читаю: «Вы меня не знаете, работаю на фирме, которая продает эти игрушки, со склада в Серпухове уже едет машина. Деньги? Что вы, какие деньги, я заплатила, лишь бы он был здоров!»

Взрослая девочка, лет тринадцать, все в том же хосписе. Влюблена в мальчика из модного ансамбля — какую-то особенную музыку они там играют. Что я в этом понимаю?..

А ей осталось жить, наверное, неделю…

— Здравствуйте, вы меня не знаете, я администратор группы, мне сказали про девочку, мы готовы приехать и сыграть… Конечно, бесплатно, что вы!

 

День и ночь я благодарю Бога за тех, кого вижу на маленьких квадратиках юзер-пиков, за тех, чьих имен я часто не знаю. Россия, Германия, Англия, Израиль, Канада. Если в каждую точку, откуда отвечают мне люди, воткнуть флажок, на суше, наверное, не останется пустого места.

* * *

Но сейчас задача у меня посложнее. Мне нужно пристроить тебя в Питере.

Мама едет с тобой одна, и нужен кто-то, кто встретит на вокзале, отвезет, устроит…

Я пишу в блоге: «Дорогие питерцы!»

Так в моей жизни появляются Оля, Аня, Саша.

Саша — журналист. Аня, Сашина жена, специалист по японской керамике из Эрмитажа. Оля — искусствовед, преподаватель университета.

Потом, позже, выяснится, что он — суровый бородатый мужик, а она — невероятно красивая и хрупкая, и у них есть дочка, которую они зовут смешным именем — Тузик, и им можно позвонить днем и ночью, что с ними классно пить пиво и болтать о кино и литературе, и о дальних странах, и о ближних людях, что они — моя персональная надежда и опора.

А Оля — своя настолько, что хитрая память подрисовывает какие-то несуществующие детские воспоминания, где мы с ней вместе, то ли на море, то ли во дворе, то ли в школе.

Все у нас было разное, и море, и дом, и школа. Только ты у нас общий, мальчик Митя Панин. Но и этого оказывается довольно.

Едва знакомые мне по переписке в Живом Журнале, они встречают тебя с мамой на Московском вокзале, везут через весь город в больницу.

Искусствовед Оля — Господи, Ты не знаешь, как я жила без Оли? — привозит еду, которую ты согласен есть, привозит игрушки, еще какую-то чепуху. Главное — они все не бросают Нику одну.

Сколько это стоит — не остаться в беде одному?

Довольно часто мне попадаются люди, умеющие взвешивать и оценивать. Они часто задают вопрос: «А это рационально?». Рационально ли собирать огромные деньги на операцию, которая, скорее всего, ничего не даст? Стоит или нет? Или разумнее потратить как-то иначе? На более перспективного ребенка?

Башат

Башат появился одним сентябрьским днем, когда я услышала в телефонной трубке тихий мужской голос с сильным акцентом.

— Мой мальчик болен. Помогите, пожалуйста, доктор сказал, вы поможете.

Было плохо слышно, я кое-как записала имя, фамилию и диагноз. Я трус. Я предпочитаю не знать деталей. Опухоль и опухоль, что тут говорить, я не врач, зачем оно мне. Это они, вторые после Бога, пусть решают, курабельна она или нет. Какое мое дело…

— Пришлите мне фотографию! — сказала я в телефон. — Мне срочно нужна фотография ребенка. Я напишу про вас в Интернете, и мы будем собирать деньги. Вы поняли меня?

— Да, — тихо ответил папа.

Он плохо говорил по-русски, и я полезла в сетевую энциклопедию, чтобы проверить, правильно ли записала диагноз. И зачем-то прочла всю статью. Глиобластома. Лечение — паллиативное. То есть, говоря русским языком, облегчение состояния безо всякой надежды на излечение. Тринадцать лет. Маленький братик. Папа — шофер. Мама — домохозяйка. Деревня где-то на Шелковом Пути, в благословенных краях, где горы сини, перевалы туманны, дороги пыльны и сладок виноград.

В эту минуту снова зазвонил телефон, и мне сказали:

— Я фотограф. Я ничего не понимаю. Какая им нужна фотография? Они пришли в ателье, и я не пойму, о чем они толкуют. Дали ваш номер. Кого снимать? На какой документ?

Я не успеваю сгруппироваться, сформулировать вежливое и обтекаемое, и вываливаю на голову неповинного фотографа все сразу: и про тринадцать лет, и про горы и перевалы, и про глиобластому, дери ее черт. И он молчит, и слушает, и говорит потом: «О Господи. Я сниму, я хорошо сниму, и денег не надо, и я сейчас пришлю вам фото по электронной почте, диктуйте адрес!».

И проходит минут двадцать — и передо мной на экране черноглазый серьезный парнишка в аккуратной белой рубашке. Велели фотографироваться — и папа повел его к фотографу…

Я пишу в Интернете текст.

Я очень долго думаю над этим текстом. Если б я не прочла энциклопедию, было бы проще, но я знаю, что наша битва проиграна. А это трудно, это очень трудно — звать людей на заранее проигранную битву.

Я пишу как есть.

Про то, что все без толку. Про то, что не спасем. Про то, что оставить не можем… Пишу даже про папу и фотографа.

Люди приходят. Мы собираем деньги. Очень много денег. Делаем операцию. Потом — химию.

Башат прожил с нами еще год.

Много это или мало? Сколько стоит год жизни?

Это был неплохой год. Вначале Башат ходил в школу и очень просил, чтобы папа присылал мне его тетради. Он хотел, чтобы я знала: он отличник. Ему не стыдно помогать! Он пишет без ошибок, он прекрасно делит в столбик, и что там еще положено… На чистых листах нет помарок, а пятерки аккуратные и пузатые…

Потом почерк стал хуже.

Потом он перестал ходить в школу.

Нужно было ехать в Москву, и накануне папа отвел его на базар, и Башат вы­брал мне в подарок смешного войлочного верблюда. Войлочный верблюд числится среди моих земных сокровищ…

Много это или мало — год?

За год он успел увидеть салют на Красной площади. Научить братишку читать. Покататься на кораблике по Москве-реке.

И уйти без боли. Во сне.

Весь этот год родители запоминали каждый его шаг. Каждое слово. Каждую улыбку. Каждый день…

Каждый день после его смерти мне звонил папа. Он рассказывал, как приходит мулла, как собирают соседей, как делают все «как полагается».

До сих пор каждый мой праздник начинается с тихого голоса в трубке.

— Мы вам так благодарны, — говорит мне папа Башата. — Пусть Аллах пошлет вам здоровье.

Именно тогда я понимаю одну очень важную вещь: перспективы — это очень существенно. Прогнозы лечения — очень важно. Но, в конечном итоге, значение имеет не это. Не слишком важно, сколько ты прожил, но очень важно — как. Спасти от смерти мы не можем.

Мы можем не бросить. Не оставить один на один с бедой.

* * *

Наступает октябрь.

И вот посреди золотого листопада мне звонит из Петербурга твоя мама. Билеты куплены, дата отъезда назначена. Вы улетаете в Гамбург.

И я еду в Петербург.

У меня в разгаре учебный год, и я еду на один день.

Убила бы, клянусь, убила бы того, кто сказал бы, что я еду прощаться. Но где-то совсем глубоко внутри, там, где болит с того самого первого дня, когда я тебя увидела, я знаю — прощаться.

Поезд приходит из дождливой Москвы в Петербург, зачарованный самым прекрасным из виденных мною в этом городе листопадов.

Меня встречает Оля, и мы едем на машине через весь Питер, по мостам, мимо дворцов и золотых парков, куда-то на окраину, где среди фантастического, залитого солнцем шороха и шепота осеннего парка стоит больница.

Я везу огромные мешки: московские девочки-волонтеры, твои веселые подружки, насовали мне игрушек, машинок, какой-то безумный бумеранг…

Белый коридор. Белый бокс. На стене нарисованы Винни-Пух и поросенок. Я обнимаю тебя и только тут вижу, что ножка у тебя в гипсе и ляйтунг примотан бинтом к тоненькой, до синевы тоненькой руке.

— Что с ногой? — спрашиваю я.

— Перелом, — отвечаешь ты «взрослым» голосом. — Ты же знаешь, кальций вымывается. Кости хрупкие…

— А почему бинт на руке?

— Тут тебе не Москва, такие у них катетеры…

Мы смотрим друг на друга долго, молча, и ты, как всегда, милосердно вспоминаешь о том, что ты — дитя.

— А что это у тебя в пакете? — спрашиваешь ты нейтральным тоном, и я вижу, как прыгают чертики в твоих глазах.

Еще секунда, и ты с упоенным визгом рвешь упаковки, и на кровать сыплются машинки, парашютисты, пожарники, лошадки…

Оля с простеньким фотоаппаратом стоит у дверей.

Так я получаю фотосессию, которую храню сначала во всех своих компьютерах, а потом на «облачных» ресурсах, в далеком электронном «нигде».

На фотографиях тебя едва видно, большинство из них размыты и смазаны — ты вертишься, ты теребишь меня, требуя собрать, прикрепить, запустить. Ты хохочешь, ты совершенно счастлив.

Нам пора уходить: у меня вечерний поезд назад, в Москву, а твоей маме надо забрать последние бумаги из посольства.

Мы соблюдаем ритуал, который принят у нас с первого дня: мы не прощаемся. Ты ненавидишь прощаться, за все время ты ни разу не сказал мне «до свидания». Безошибочно поняв, что мне пора, ты отворачиваешься и нарочито громко гудишь машинкой, стучишь по мячику — словом, делаешь вид, что к тебе происходящее не имеет никакого отношения. Но теперь, уходя, я оборачиваюсь от двери и вижу, что ты серьезно смотришь на меня через плечо.

Через два дня вы летите в Гамбург.

* * *

Родина, Родина моя, всех победившая Родина, не забывающая ни на минуту о своей победе в той страшной войне, ставящая эту победу во главу всех углов…

Моя несчастная Родина…

Мама маленького мальчика с Волги плачет, оказавшись в больнице немецкого города Гамбурга, в веселой желтой комнате с синими кроватями, красными занавесками, фруктами в корзине в разноцветном приветливом коридоре, с холодильником «для всех», с песочницей во дворе, где играют дети, привязанные к капельницам.

У нас им запрещено спускать ноги с кровати, мы страшно боимся инфекций, а у немцев другой подход. «Уличные» инфекции они лечат, а страшной больничной «синегнойки» в Гамбурге почему-то нет.

В больнице можно все: приходят люди в уличной одежде, во дворе живет собака, в палате можно держать любимого плюшевого медведя, и есть можно вкусную еду, а не только переваренную до молекулярного состояния картошку.

Немецким докторам очень важно, чтобы человек хотел жить. Они уверены, что без этого желания не помогут никакие лекарства. А жить — это значит радоваться жизни…

Вечером к тебе в палату впервые приходит Женя.

Незнакомый мне человек по имени Женя, которого я не видела ни разу в жизни и который разделил со мной то, чего и разделить-то нельзя…

Женя тоже найден в Интернете, благослови его Бог. Русский по происхождению, он давно живет в Гамбурге.

С Жениной помощью вы договариваетесь про меню завтрашнего обеда, про то, когда придет врач…

С тех пор письма от Жени становятся самыми дорогими в моей почте.

Проходит осень, наступает декабрь.

Твои немецкие новости, в общем, неплохи.

Врачи успешно проводят какие-то исследования, говорят о твоем будущем со сдержанным оптимизмом.

Ника звонит мне время от времени. Рассказывает, как ты катался на лифте и тебя чуть не потеряли в огромном клиническом корпусе. Как ты говоришь по-немецки со смешливой медсестрой. Как больничный клоун приходил и показывал тебе фокусы.

Перед самым Рождеством ты звонишь мне сам.

Вы с мамой ходили гулять по предрождественскому Гамбургу, и ты выбрал мне подарок. Это жестяная музыкальная шкатулка с винтом на боку. Если его крутить, то внутри шкатулки механизм играет песенку про «Мерри Кристмас».

На Новый год к вам в Гамбург летят папа и сестренкой, они должны передать мне твой подарок в январе. Но разве ты можешь ждать января?

По телефону ты кричишь мне:

— Слушай, слушай!

И шкатулка дребезжит, выпевая простенькую песенку, и я даже не вытираю слез, слушая твой заливистый смех на том конце невидимого провода. Потом ты спрашиваешь серьезно:

— Приедешь?

— Мить, я не смогу. Для этого нужна виза…

— Я попрошу немцев, и они дадут тебе визу.

— Это не так просто.

— Не волнуйся, я умею говорить по-немецки. В случае чего попросим Женю.

Мама забирает у тебя трубку. Мы с тобой, как обычно, не прощаемся.

Это наш последний разговор.

В середине января из Германии приезжает твой отец.

Мы пьем кофе в каком-то ресторанчике, он рассказывает мне про то, как хорошо и весело вам в немецком «раю», как ты катаешься на заводной лошадке в парке у больницы, как вспоминаешь свою красную машину, оставшуюся в Москве.

Ни мне, ни твоему папе не хочется говорить о перспективах.

Но перспективы висят над нами, как сияющий меч на конском волосе.

— Что они говорят?

Твой папа решительно говорит про стабильное состояние, трансплантацию, статистику. Я верю. Я изо всех сил верю.

Будет трансплантация, будет стабильное состояние, весной ты вернешься в Москву, прямо в апреле, прямо к своему пятому дню рождения.

Как раз тогда, той самой зимой, в больницу попадает Муся.

Муся

Мусина история показалась мне тогда страшно важной, такой же важной она кажется мне теперь, годы спустя.

Я переписываю ее из своего тогдашнего дневника почти без изменений.

* * *

Живет себе где-то в российской провинции семья: мама, папа и сын. Рождается у них второй ребенок. Девочка. Называют они ее Мусей и растят два месяца. А потом Муся заболевает. Страшно заболевает. Раком крови. Лечить Мусю придется долго и трудно, и итог этого лечения совершенно неясен. Так бывает, к сожалению.

Дальше происходит то, что тоже бывает, но все-таки, слава Богу, нечасто.

Родители отказываются от Муси и уходят, оставив ее в больнице.

Вот тут важно сказать одну вещь.

Их мотивы и причины, а также их личные качества и посмертное воздаяние меня совершенно не занимали тогда, неинтересны они и сейчас. Были у них, надо думать, и мотивы, и причины...

Неважно.

Они больше не имеют значения, эти люди и их причины, и говорить не о чем.

Важно то, что в нашу больницу из провинции привозят одинокого трехмесячного котенка, с которым произошло нечто очень страшное. И дело даже не в том, что котенок болен, хотя и это тоже... Страшно совершившееся над котенком злодеяние.

Бросили, предали, выкинули, отказались.

Вот чем хороши «чистые» и «однозначные» случаи: они хороши «чистыми» и «однозначными» реакциями.

Муся попадает к нам под Новый год.

После секундной оторопи огромная толпа людей кидается ИСПРАВЛЯТЬ то, что произошло с Мусей.

Пеленки, памперсы, соски, няня.

Нужна очень особенная няня. Такая, которая будет жить круглые сутки в крошечном боксе, драить этот бокс с пола до потолка, поить, кормить, мыть, менять, следить...

Оказывается, что это очень трудно — найти такую няню. Обычно на этот алтарь кладется мама...

А дальше...

Вот дальше я хочу очень точно, прямо-таки прецизионно точно сформулировать для себя и для вас одну важную вещь.

Для победы над злом нужна святость.

То есть каков враг, таков должен быть и его противник. Иначе не получится ничего.

Враг — абсолютное зло — есть. Святых — нет.

Есть толпа грешных людей со своими заморочками в голове, со своими мотивами, желаниями, обидами, амбициями. Им надо эту святость в себе найти.

Иначе говоря, выдавить из себя каплю святости, как выдавливают из пальца каплю крови в поликлинике, когда берут анализ. Выдавить — и использовать как оружие. Иначе враг возьмет верх.

Мусю передают с рук на руки. Смена за сменой. Юные девочки-волонтеры встречают Новый год не в клубе и не на даче, а над кроваткой Муси. Мусе очень плохо.

Я захожу к ней на полчаса, я пришла по другому делу. Мой тогдашний подопечный — полугодовалый мальчик Нуран, лежит в соседнем боксе.

Муся непрерывно плачет. Вернее сказать — скулит. На громкий, требовательный плач здорового ребенка она не способна — сил нет. У нее и права нет так плакать, чтоб по первому звуку бежали к постельке мама, папа и бабушка. Откуда-то она это, кажется, знает… Во рту у Муси «грибы», есть она не может, рот надо все время обрабатывать, все кровит, ей капают химию...

Меня оставляют с девочкой ненадолго — надо отпустить волонтера хотя бы выпить чаю.

Сначала я пробую держать ее на руках, но я отвыкла, я не помню...

Я стою над кроватью, положив на Мусю руки. От человеческого тепла Муся перестает скулить и только тихо хнычет. Две мои руки покрывают все Мусино тельце.

Если вы спросите про Бога, то я твердо знаю, где в это время находится Бог.

Он лежит вот в этой кроватке, и я стою, положив на Него руки, укачиваю и бормочу: «Прости, Господи, прости, Господи!».

У меня дела, мне пора, моей святости — полкапли...

А потом происходит вот что.

Находится девушка. Девушку зовут Оля. Она красотка, на плече у нее вытатуирован дракон, она любит рок и мотоциклы. Увидев Мусю, Оля забывает о мотоциклах и драконах и остается в боксе.

Она бросает свою жизнь, дела, работу и переселяется в отделение онкогематологии. Она, кажется, не спит и не ест. Она сутками стоит над кроваткой. Соседки по боксу говорят: «Как ни проснусь — она что-то с ней делает!».

Оля говорит с Мусей. Без конца что-то лепечет и мажет, вытирает, моет, меняет...

Проходит две недели. Я захожу к Мусе на минутку, я опять пришла по другому делу. Я захожу — и обмираю. Улыбающаяся розовощекая Муся безо всяких грибов лежит в кроватке и, как некий фантастический локатор, следит за Олей. Нет, это не точно... Точно сформулировать трудно. Она СВЕТИТСЯ в Олину сторону. Тянет к ней ручонки и смеется. И Оля ее щекочет, поет над ней, как большая птица, а Муся поет в ответ как маленькая птичка.

Вы когда-нибудь видели ЛЮБОВЬ? Вот я — видела.

Мне очень повезло. Честно.

Теперь — самое главное.

Тогда я еще не знала, что будет с Мусей и Олей. Теперь — знаю. Муся доживет до осени. К удивлению врачей, которые отмеряли ей срок много короче.

Мы будем отпевать Мусю в одной из старинных московских церквей, и она будет похожа на драгоценную фарфоровую куклу, лежащую в коробке среди цветов и кружев. И алтарные ворота будут открыты ей навстречу, и волонтеры будут складывать из бумаги кораблики, вставляя в них свечки, чтоб воск не капал на каменный пол.

И молодая, сильная Оля переживет Мусину смерть, но раз в год, в день ее рождения, одна или с друзьями, будет приезжать на кладбище на окраине города и запускать в небо цветные воздушные шары…

И странно и волшебно сложится пасьянс, и годы спустя на одной из наших благотворительных акций Оля встретит Петю — шикарного Петю, два метра ростом, с такими же, как у нее, татуированными драконами на плечах, Петю, который возит детское барахло по домам малютки, мотается по тюрьмам и приютам, тушит пожары и спасает людей…

И когда сошедшей с гор водой смоет городок на Кубани, они в ту же ночь поедут туда вдвоем…

А потом Петя и Оля поженятся и возьмут из детского дома мальчика со страшным диагнозом, которого мама родная бросила, что уж говорить о чужих людях. Врачи будут отговаривать Петю и Олю, рассказывать им о том, что года через три у их сыночка отнимутся руки и ноги, а потом он перестанет дышать…

А Оля и Петя будут слушать и улыбаться.

И настанет день, когда я приду на крестины в другую прекрасную церковь в центре Москвы, где служит старый священник, отец Пети, и принесу огромного игрушечного кота в подарок их новенькому сыночку. И сад будет цвести вокруг церкви, и мальчик будет сидеть на руках то у мамы, то у папы, и все будут думать, что врачи-то тоже не всегда правы…

Спасибо Тебе за друзей, Господи.

Пусть Твой ангел несет перед ними фонарь, освящая им путь, куда бы они ни шли…

Что ж.

Дальше тянуть невозможно. Мне нужно рассказать про февраль.

* * *

Тебе становится хуже.

Немецкие доктора что-то объясняют про атипичное течение каких-то там процессов, про смену метода лечения, про новую терапию…

Я часами напролет кручу ручку жестяной музыкальной коробки. Песенка про Рождество звучит в тишине комнаты жалко и одиноко. Она не может заглушить то, о чем я думаю. Да что там, ничто не может.

Женя рассказывает мне, что ты почти перестал играть и совсем не смотришь мультики. Ты увлечен птицами. Ты очень внимательно следишь за тем, чтобы крошки, оставшиеся от твоего завтрака, мама высыпала на подоконник. Эти птицы и их крошки занимают все твое внимание. Ты не встаешь и не играешь, ты рассматриваешь птиц.

Однажды мама забывает высыпать крошки, и ты говоришь ей сердито: «Я скоро пойду жить к птицам на небо, ты что, хочешь, чтоб они меня клюнули?!».

Что ты думаешь о смерти и жизни?

Никто из нас не рискует говорить с тобой об этом, а ты милосердно молчишь. Ты жалеешь нас.

Тебе все хуже и хуже.

Вот тогда-то и становится совершенно ясно, зачем мы все-таки собрали немыслимые деньги на твою безнадежную поездку в Германию. Врачи, которые не сумели тебя спасти, умеют облегчать уход.

Тебя не кладут в реанимацию, которой вы с мамой боитесь больше смерти. Тебя не оставляют одного в стерильном покое, а маму твою не заставляют сидеть под дверьми. Вы вместе каждую минуту.

Когда доктор понимает, что нужно обезболивание, приходит бригада анестезиологов. Они привозят с собой на специальных тележках какие-то сложные аппараты, они возятся вокруг вас с мамой, подключают провода и датчики, ставят мудреные капельницы, и боль отступает.

Вы с мамой вдвоем. Ты — у нее на руках. Они — за дверью, у своих мониторов. Они знают, что ты «уходишь». Они следят за тем, чтобы ты ушел легко.

Ника, гордая, горячая Ника, Ника, которая шла до последнего и не теряла надежды, понимает, что все должно кончиться сейчас.

Анестезиологи снова и снова увеличивают дозы препаратов, и тогда мама, обнимая тебя, говорит:

— Мы тебя любим. Я, папа, сестренка. Егор, Татьяна Викторовна… Мы очень тебя любим. Мы отпускаем тебя. Иди.

Ты улыбаешься. Хлопают двери, вбегают доктора…

В Москве снежный, метельный февраль. Женя не решается мне позвонить, он пишет письмо. В письме два слова: «Час назад».

Я, кажется, «ломаюсь».

Я набираю номер твоего отца. Я что-то кричу в трубку, я его почти не слышу…

Потом я сижу на полу и с преувеличенным вниманием рассматриваю телефон. Он надрывается, звонит, высвечивает на дисплее незнакомый номер, и я наконец нажимаю кнопку.

Я пошлю его к чертовой матери, этого неизвестного мне абонента. Я только соберусь с силами и разожму руку на собственном горле.

До сих пор я благодарна тому человеку, который тогда так упорно звонил мне. Ему нужно было передать мне денег на лечение какого-то другого ребенка, и он, продираясь сквозь мою внезапную глухоту, требовал, чтобы я немедленно пришла к метро, что он готов ждать не более получаса, что это срочно, что он потом уедет…

И я оделась. И вышла из дому. И шла через метель, командуя самой себе: «Левую ногу. А теперь — правую. Снова левую!».

И у метро мы говорили о чем-то очень важном, и человек этот был очень настойчив и строг, а потом остановился внезапно, посмотрел на меня и спросил: «Кто-то умер?»

Тогда при мне впервые произнесли это слово, и оно относилось к тебе.

Проходит ночь. Утром мы с твоим папой обсуждаем «груз 200». Другими словами, мне предстоит встретить тебя в аэропорту. У меня нет опыта, я не знаю, как встречают такие грузы. Кроме того, голова моя упорно отказывается вмещать произошедшее, и от этого я постоянно «зависаю», как пораженный вирусом компьютер.

И тогда я звоню Галечке.

Галечка

Сегодня, в моей теперешней пустоте, у меня больше нет такой возможности. Теперь, что бы ни случилось, я не смогу набрать номер, когда-то занесенный в память телефона строго и официально: Галина Владиленовна Чаликова, фонд «Подари Жизнь». Не смогу пробиться через вечное «занято», услышать ее смешной девчачий голосок, и от одного этого сразу как-то случайно растерять половину проблем, которые только что казались неразрешимыми.

Мы больше никогда не увидимся.

Точнее, если мне очень повезет и ты замолвишь за меня словечко, вы встретите меня Там, где нет болезней и старости и где ты играешь с нею в мяч на бесконечном зеленом лугу, или, например, на берегу моря… Да, собственно, все равно где. Совершенно все равно.

Начиная эту повесть, я и не думала писать о Галечке. Мне и сейчас эта тема кажется слишком огромной и одновременно слишком частной, личной для того, чтобы рассказать о ней незнакомым людям.

Я могла бы сказать, что мы дружили, но этими словами ничего не объяснить. Она была моим «старшим».

Знаете, как это бывает в счастливых семьях? Ребенок растет под защитой и покровительством старших. Что бы с ним ни случилось, как бы ни ударила его неаккуратная острая жизнь, рядом есть кто-то, кому можно поплакаться, кто защитит, поймет, исправит. Разберется. Разрулит.

Маленькая и хрупкая Галечка была «старшим» для тех, кто давно и прочно полагался только на себя, кто сто лет как никому не верил и ни на кого не рассчитывал. Она была, кажется, общим тылом и защитой всех, кому больно и страшно: детям, родителям, больничным волонтерам… Она была тем «звонком другу», который способен выпрямить самую страшную кривую.

Она была трогательная, смешная и восторженная, она называла всех мальчиков гениями, а всех девочек — красавицами, на стенах ее кабинета висели пришпиленные булавками каляки-маляки подопечных фонда, и она искренне именовала их «шедеврами». «Шедевриками» — если быть точным.

«Супер!» — было ее любимое словечко. Она умела так искренне восхищаться и так по-детски благодарить, что мне долго не верилось, что она умеет, например, хоронить.

Покупать с окостеневшей от горя мамой самое красивое белое платье, чтобы проводить в последнюю дорогу пятнадцатилетнюю девочку-невесту. Добиваться каких-то мудреных бумаг от морга.

Доставать из-под земли лекарства, специалистов, машины, аппараты искус­ственного дыхания.

Мгновенно менять навсегда всех проходящих мимо нее людей.

С ней все это как-то не вязалось, она казалась такой хрупкой и беспомощной — и все-таки она могла все. Например, организовать строительство целой больницы. Добиться от рабочих правильного ремонта в отделении онкогематологии. Сделать так, чтобы важные и богатые люди, которым нет дела до чужих бед, радовались детским рисункам в простеньких рамках как самым дорогим подаркам…

Галя умерла от рака в 2011 году.

Но тогда, в 2009-м, на мое счастье, я еще могла позвонить Гале.

— Гроб прилетит утром, — говорила я. — Машина в их родной городок пойдет через сутки. Где нам переночевать?

— Можно оставить гроб в «Шереметьево», — начала было Галечка, но тут же перебила саму себя: — Нет! Невозможно! Мы не можем оставить его на ночь одного на этом страшном складе…

Ей, понимаете, совсем ничего не нужно было объяснять…

Галечка позвонила куда-то, потом еще и еще раз, и нас с нашим «грузом 200» согласилась принять церковь святых Косьмы и Дамиана, где служил отец Георгий, когда-то приведший нас всех в больницу.

Вы найдете тысячу самых прекрасных рассказов об отце Георгии Чистякове, если только захотите.

В мою маленькую повесть не вписать ни его, ни Галю, ни сотню других людей, одно воспоминание о которых — как рука, протянутая в темноту и холод: держись, грейся. Они стоят самых лучших слов, и их непременно найдут те, кто будет писать историю нашего странного времени, и напишут о них, однажды решивших, что помощь, которой все ждут, — это они и есть, и ждать больше некого. Никто не придет. А точнее, все уже пришли.

Вот и сейчас я говорю с тобой, маленький Митя Панин, и на моем столе лежит желтый круг света от настольной лампы, а за моей спиной незримо стоят они — строгие и смешливые, суровые и нежные, мои друзья, с которыми вместе столько прожито и пройдено. И как хорошо знать, что я мало что стою без них, но они, слава Богу, со мной, со мной…

В день вашего возвращения из Германии идет снег.

Проснувшись поутру, я не вижу неба, шоссе под окнами, домов напротив…

Вместе со мной в аэропорт едут моя подруга и совсем юная девочка-волонтер. Мы едва успеваем к самолету.

Твои мама, папа и сестра выходят нам навстречу из зоны прилета, и я понимаю, что подсознательно ждала, что ты все-таки будешь шагать с ними рядом, держа за руку Нику, и все-таки побежишь мне навстречу, и все-таки выяснится, что это была… не знаю, шутка, что ли…

Но такими вещами не шутят.

Ты летишь не с семьей. Отдельно. В грузовом отсеке…

Мы проводим долгий и страшный день в аэропорту. Документы никак не могут оформить, какие-то идиотские задержки, бюрократическая ерунда, которую никак нельзя преодолеть…

Мы сидим на деревянных лавках в зале ожидания карго, и твоя мама без конца говорит — тихо, без слез, глядя куда-то мимо меня сухими воспаленными глазами. Она что-то рассказывает про Гамбург, про то, как ты был счастлив и доволен, и ел удивительные фрукты и катался на заводном пони на детской площадке, про то, как тебе было хорошо, про то, как ты умер счастливым…

Слава Богу, волонтер Сашенька давно увезла на такси домой твою сестренку, и там напоила ее чаем и уложила спать, а мы все сидим, все ждем, и наконец поздним вечером нас пропускают за ворота грузовой зоны.

Снег уже кончился, потеплело, и в воздухе висит серый сырой туман. Мы пристраиваем наш «груз» в машину, и я ловлю себя на том, что стараюсь не думать об этом ящике, закрепленном специальными ремнями в удобном немецком катафалке. Я не хочу обнаруживать связь между этим ящиком и тобой.

Мы едем в Москву. Мы выдохлись и молчим, и только фонари по обочинам вылетают нам навстречу из тумана,  улетают назад, в туман.

Глухой ночью добираемся наконец до Тверской, и я с каким-то нечеловеческим облегчением вижу, что в темноте светятся окна в храме: нас ждут.

Дальше я сижу, обняв твою маму, на лавочке, а какие-то мужчины вносят, устанавливают, обихаживают наш ящик, и я думаю, что ты на полпути домой, и все самое страшное, наверное, позади.

Утром — отпевание.

Той ночью я заболеваю. Чудовищная усталость, горе, промокшие ноги, напряжение последних суток… Меня знобит, поднимается температура, и мне снится сон.

Во сне я иду по широкой заснеженной аллее старого парка, вечереет, падает тихий густой снег, и все вокруг становится синим, как бывает только зимой. Впереди, в конце аллеи, я вижу свет. Там стоит белый особняк с колоннами, его окна ярко освещены, за полупрозрачными шторами смех и музыка, и я понимаю, что там — детский праздник, там, наверное, елка, там тепло и светло, и шуршит мишура, и взрываются хлопушки…

И откуда-то я совершенно точно знаю, что там, на празднике, ты, маленький Митя Панин, одетый в костюм рыцаря, с пластмассовым мечом на боку, смеешься и танцуешь, и даже, может быть, читаешь стихи.

Я так хочу тебя увидеть! Мне так важно знать, что весь прошедший день был неправдой, а правда — вот этот дом, этот парк и эта елка.

И я тяну на себя дверь, и она поддается, и мне навстречу в светлые сени из зала выбегает девочка в праздничном «принцессином» платье с лентами и бантами и говорит мне:

— Не бойтесь, у нас тут все очень хорошо! И у Мити все хорошо!

— Можно мне посмотреть? — спрашиваю я.

— Нет, вам пока нельзя, — качает головой маленькая принцесса. — Но главное — вы ничего не бойтесь! И еще — вы же скажете моей маме, что у нас все хорошо?

— Я не знаю твоей мамы, — отвечаю я.

— Знаете, знаете, — смеется она и подталкивает меня к двери: — Идите, вам пора.

Может быть, вы сочтете это смешной чепухой, но недели три спустя я вижу фотографию той девчушки на столе в «фондике». Так в больнице зовут крошечный кабинетик, отведенный фонду «Подари Жизнь» в одном из отделений. Тогда я узнаю, что девочку звали Яной, и умерла она года три назад, и мама ее с тех пор работает в фонде координатором каких-то важных программ, и я действительно давно ее знаю, только не задавалась вопросом о том, что привело ее на эту работу. И я страшно трушу — не хочется ведь прослыть сумасшедшей! — но я дала обещание, и, поймав ее в коридоре, я бесконечно извиняюсь, лепечу какие-то объяснения, а потом все-таки рассказываю Яниной маме свой сон и передаю то, что велела передать девочка.

И молодая светловолосая женщина обнимает меня, и мы вместе плачем — кажется, от радости…

Я просыпаюсь с тяжелой головой, но мне легче.

Это наша с тобой последняя встреча, и я не могу нарушить традицию. Утром, по пути в церковь, я покупаю в магазине у метро самую маленькую гоночную машинку.

Рядом стоят огромные и яркие коробки, но тебе они больше не нужны. Там, куда мы сегодня провожаем тебя, будет все, чего ты захочешь, и твои любимые птицы будут ждать тебя, как маленького Франциска, и там, наверное, будут все машинки в мире, и цветные облака, и слон, которого ты придумал…

Наверное, Там все будет как в самой лучшей в мире детской, откуда навсегда изгнаны боль и печаль, а есть Там только жизнь бесконечная, которую обещает тебе грустный пожилой священник.

На отпевании очень много народу: все те, кто приходил к тебе в больницу, твои друзья-волонтеры, те, кто помогал собирать деньги на Германию…

Я тихонько отдаю твоему отцу машинку: в гроб ее не положить, он запаян. Я прошу оставить ее на могиле.

Всю ночь в Живом Журнале мне пишут слова сочувствия и поддержки совсем незнакомые люди, к утру моя почта переполнена... Я не могу ничего ответить, я читаю только: «Держитесь, держитесь, держитесь!» — как будто сотни рук тянутся ко мне, и я вправду держусь за них, медленно выбираясь из проруби на ломкую корочку льда.

Что бы я делала без них…

Что бы я делала без вас, дорогие.

* * *

Теперь, годы спустя, я точно знаю, что ничто не кончается со смертью. Таково свойство жизни.

В тот день, когда тебя не стало, я клялась какими-то страшными дурацкими клятвами, что больше не переступлю больничного порога, что заткну уши, запру двери, заложу кирпичом окна, что больше никогда не узнаю о «чужом горе», что больше никому не дам сделать мне ТАК больно.

Недели через три после того, как мы проводили тебя в маленький городок на Волге, я останавливаюсь в ближайшем торговом центре у ларька, где торгуют иконками, крестиками и прочей церковной утварью. Мне нужна длинная цепочка — на моей испортился замок, и я того гляди потеряю крест.

За прилавком сидит тетка в платочке. Покупателей немного, и тетка читает какую-то тоненькую религиозную брошюру. Что-то о способах борьбы с искушениями. Я выбираю цепочку и оставляю сдачу «на храм», от которого торгует ларек. Продавщица радостно рассказывает мне о своем приходе. Я слушаю, теребя пакетик с цепочкой. Народу на Пасху много, а в обычные дни — мало, а надо ходить в церковь всегда, а то Бог накажет.

«Бог посылает детям болезни, чтобы вразумить родителей!» — уверенно и сурово говорит тетка.

До сих пор, думаю я, она меня вспоминает. Она не знала, на какую кнопку она жмет, и превращения вежливой покупательницы в разъяренную мегеру никак не ожидала.

Что я там кричу ей в лицо, как я велю ей не клеветать на моего Бога, что воплю сквозь слезы — не помню. Кажется, потом я прошу у нее, до смерти напуганной, прощения…

Вернувшись домой, я записываю то, чем мне хочется закончить эту коротенькую повесть.

Не пеняйте на Бога.

Бог создал удивительный, добрый, умный и прекрасный мир. Он выстроил над морями горы, Он создал полевые травы и могучие деревья, Он раскрасил в тысячу цветов земных зверей и небесных птиц.

Бог дал вам и мне свободную волю.

Это значит, что я могу выбирать. Прощать или проклинать, любить или ненавидеть, возводить по кирпичику мир или начать войну. Естественно, мне придется иметь дело с последствиями.

Вероятно, Он мог бы принудить вас и меня к добру. Запретить нам грешить, сделать нас всех одинаково милосердными.

Вероятно, Ему было важно, чтобы мы выбрали добро по своей собственной воле. Потому что только от победы добра над злом внутри человека рождается, например, творчество. Отняв одно, вы навсегда лишитесь другого.

К сожалению, приходится признать, что, кроя Божий мир под себя, мы могли бы действовать поаккуратнее.

Сейчас мир напоминает комнату с заклеенными намертво окнами, в которой… ну, скажем, курят. Так курят, что под потолком коромыслом висит сизый дым и почти невозможно дышать. Наша злоба и ненависть — облака этого дыма.

Я рявкнула на кого-то в метро — облако едкого дыма поднялось к потолку. Не простила какую-то мелочь — еще облако. Соврала ради своего удобства — еще одно…

С нами в этой комнате наши старики и дети. Те, кто послабее нас.

Мы кое-как приспособились.

Наши легкие черны, в глазах у нас темно, но мы большие и сильные, мы справляемся.

Наши дети задыхаются первыми.

Мы спорим, кричим, мы чуть не деремся, дым все черней и удушливей, и вот уже их плача не слышно за нашими криками, но кто-то оборачивается и говорит: «Смотрите, он задыхается!».

Странно, но тут мы вспоминаем о Боге.

Мы требуем от Него справедливости. Мы хотим знать, как это вышло, что Он «наказал» самого маленького и слабого.

Он не может нам ответить. Он держит за руку того, кто задыхается в люльке. Там Его место, и с этого места Он не уйдет.

Я знаю, что нужно делать. И вы знаете. В общем, в этом нет ничего сложного.

Надо перестать дышать ненавистью и злобой.

И еще. Надо постараться влезть на табуретку и приоткрыть окно. Хоть чуточку. И подтащить к щели тех, кто еще не задохнулся.

Мне очень повезло. Значительную часть своей жизни я живу среди тех, кто пытается приоткрыть это самое «окно».

Удивительно, но нас очень много. Нас делается больше с каждым днем.

Я думаю, это происходит оттого, что Царство, где маленький Митя Панин играет с птицами, становится ближе с каждым днем.






Источник: http://magazines.russ.ru/znamia/2014/4/13k.html?fb_action_ids=10200862890255050&fb_action_types=og.likes&fb_source=other
Категория: Не мое | Добавил: Irinka (06.08.2014) | Автор: Татьяна Краснова
Просмотров: 2647 | Теги: почувствовать, человеки | Рейтинг: 5.0/2
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]

Банеры

Тэги
LQTS (1)

Наполнение и администрирование - Ирина Гавришева
Перепечатка материала только с разрешения автора (контакты)